Сонно потянувшись на жёстком скрипучем диване, хозяин комнаты приподнялся на локте. Печальный взгляд глубоких серых глаз, подёрнутых дымкой и окружённых сеточкой мелких преждевременных морщин, привычно прошёлся по знакомому интерьеру и уныло застыл на опостылевшем пейзаже за окном, привлечённый, видимо, одиноким автомобилем, сердито прожужжавшим мимо с нахмуренным водителем и грязным лобовым стеклом. Рука машинально легла на пачку сигарет, так уж повелось, что не с молитвы, но с едкого, удушливого дыма начинался каждый новый день в этом доме.
В каком-то полузабытье курил он, глядя в никуда, думая ни о чём, вспоминая прошлое ничто, и лишь обожжённые истлевшим окурком пальцы напомнили ему о зыбкой действительности. Стряхнув с одеяла пепел, он встал, прошёлся по большому овальному помещению, уставленному дорогой и новой аппаратурой, не очень дорогой и не совсем новой мебелью и переполненному совсем уж дешёвыми и старыми идеями, планами и мечтами юности, смешанными с табачным дымом и отчаянием неудачника, затаившимся по сумрачным углам подсознания призрачного бытия.
Пять шагов влево, шесть — вправо, и вновь он у надоевшего экрана окна, за занавесками которого один и тот же чёрно-белый фильм невесёлых будней. Первый этаж высотного здания имеет как свои преимущества (хотя, какие конкретно, — неизвестно), так и один огромный недостаток: он слишком далеко от неба. Вот и из этого окна можно было увидеть всё, что угодно, особенно, если любишь мрачно-серые картины, но только никогда не видно было неба.
Ненастье или солнечная погода на улице, снегопад или дождь, мороз или жара — всё это определялось отсюда лишь по вторичным признакам, как мокрый или дымящийся асфальт, хмурые либо весёлые лица прохожих, зонтики либо солнечные очки. Самих же туч, яркого солнца, причудливых облачков он из своего окна увидеть не мог. Это раздражало, нагоняло тоску, унижало, наконец. И на душе становилось пасмурно и холодно, сердце съёживалось, словно от укола увядающей искусственной розы, заточенной в придуманном подземелье большого города. Снова шаги босых ног по истёртому паркету, чирканье зажигалки, приглушённый кашель. Утренняя гимнастика самоуничтожения. Нет, дело, конечно, не в окне — пародии и не в сумраке январского утра, и не в отсутствии денег на хороший табак...
Широкий лоб, полуприкрытый полуседеющий прядью, сдвинутые к переносице брови, плотно сжатые потрескавшиеся губы, трёхдневная щетина щёк — одним словом, лицо, пытающееся изобразить подобие мысли. И только глаза всё такие же отсутствующие, блуждающие, будто и хотят сказать о чём-то, да вот только говорить, собственно, не о чем. И думать не о чем и незачем. Ещё два-три неуверенных шага, и он устало повалился в постель, точно не раннее утро, а поздний вечер, венчающий собою плодотворный день, распахнул объятия усталому труженику. Ощущая почти физическое утомление, он сомкнул веки с некогда длинными ресницами. Перед мысленным взором понеслись полузабытые лица, обрывки фраз и попыток поступков его надуманной виртуальной жизни. Напрягшись, он попытался погрузиться в спасительные воспоминания детства, что делал всегда, когда становилось плохо, а плохо, сколько он себя помнил, ему было слишком часто.
Воспоминания не каких-то конкретных событий, а просто детства с его солнечными зайчиками, зелёной травкой, рождественской ёлкой, с запахом мандаринов и домашних пирогов и теплом бабушкиных рук, мягких и нежных, любящих. Бабушка... Это был самый светлый островок в океане искусственного хаоса его внутреннего мира, спасительным лучом надежды, освещающей сумрак.
В памяти который уже раз возник уютный уголок его детской с мягким вечерним светом большого абажура и засыпающими игрушками. Маленький мальчик с открытым ртом и округлившимися глазами, внимающий давним рассказам бабули про замечательных людей из загадочной книжки под названием «Жития святых». Детская ручонка иногда сжимает нательный крестик, а иногда тянется под подушку, нащупывая иконку Пресвятой Богородицы. И на душе светло и покойно, и в то же время радостно и волнительно. Потом бабушка тихо крестит, целует его и уходит, мягко притворив дверь. А он в полусне, полуреальности представляет себя на коне Святого Георгия, поражающим страшного змия...
Широко улыбнувшись и вдруг болезненно сморщившись, хозяин комнаты поглубже зарылся в одеяло, словно пытаясь перенестись в райские сны сказочного детства, будто не понимая, что это уже почти также невозможно, как и увидеть небо из его окна. «Невозможное человекам возможно Богу», — всплывает вдруг в памяти евангельская мудрость. И вновь картина из прекрасного вчера: он семенит по скрипучему снегу, с трудом переставляя ножки, держась за бабушкин подол. Ещё темно и холодно, но идти недалеко: за углом их дома небольшой храм, приветливо распахнувший врата в ожидании маленького человечка. Он чётко помнил то удивление и восторг, когда небольшая церквушка буквально вырастала и светлела прямо на глазах во время праздничных богослужений. Особенно в Рождество, когда величавая тишина и полумрак храма, прерываемые приглушённым гулом прихожан и яркими лучиками лампадок, постепенно сменялись торжеством, светом и песнопениями, когда сердечко готово было выпрыгнуть от восхищения и сдерживаемых слёз. Потом он узнал, что ощущения эти называются благодатью, потом забыл, что узнал, а после стал забывать и ощущение. Но самыми поразительными были звуки колокольни, сперва набатом одинокого колокола, сзывающие людей, а затем яркими переливами неземной музыки, заполняющие юную душу ликованием праздника...
Будучи натурой чувственной, он очень тонко реагировал на мелодии, и многие события в его жизни ассоциировались у него с теми или иными музыкальными произведениями. Вот и сейчас, воссоздав в памяти лучшую музыку, что когда-либо слышал, — колокольную, он почти физически погрузился в те далёкие светлые времена...
Словно один из евангельских пастухов, первыми узнавших благую весть о рождении Богомладенца, спешил он домой поделиться великой радостью, теплом горящих свечей и светом молитвенного огня.
Не будучи в состоянии выразить переполняющие детское сердце чувства словами, он весь день прыгал и смеялся, баловался и мешал взрослым. А рождественская ночь чудес продолжалась у праздничной ёлки, под которой, он это точно знал, Дедом Морозом — праобразом Святого Николая Чудотворца — обязательно приготовлен подарок для него...
Ещё сильнее съёжившись под одеялом, хозяин комнаты застонал, подавленный мощью контраста между прошлым и настоящим. Напрягшись изо всех сил, стараясь удержать ускользающие светлые образы, он попытался хотя бы мысленно вернуть спасительную песню церковной звонницы.
И у него получилось: вновь торжество Рождества Христова заиграло переливами и красками чуда в его истерзанной душе. Он открыл глаза, готовясь к возвращению к серости и горько-сладкой боли в груди, но, странное дело, колокольный перезвон не утих, как это обычно бывало. Он резко сел, затем вскочил с дивана. Да, всё верно, из ненавистного окна лились столь дорогие его сердцу звуки. На миг, показавшийся вечностью, он замер, потом бросился к окну и распахнул его. Яркое морозное солнце и хоровод узорчатых снежинок встретили его рождественской свежестью. А главное — небо, такое желанное и обычно такое далёкое, ударило по нервам, отражённым Благовестом звонницы.
Ошеломлённый, почти ослепший и оглохший, он бросился к столу, лихорадочно перебирая и бросая на пол ворох бумаг из неоконченных статей и рассказов, словно обрывки неудавшейся вчерашней жизни. Вот он — календарь, и точно: седьмое января! Вновь полетели из ящиков стола письма и заметки, ежедневник, покрытый плотным слоем пыли, и, наконец, он нашёл икону, ту самую, из-под детской подушки — Пресвятой Богородицы «Семистрельница». Сжав её в руке, он судорожно начал одеваться, потом бросил, подбежал к окну, будто не веря собственным глазам, выглянул из него, затем вновь вернулся к одежде. Куда спешил он? В храм! А может, уже поздно? — резануло вдруг. Слишком много воды утекло, смывшей, казалось, остатки всякой надежды. Он пошатнулся и обмяк. Но тут воспоминания притчи «о работниках единонадесятого часа» вновь вдохновили его. Так прыгал он по комнате, то останавливаясь, то снова суетясь, то боримый сомнениями, то окрыляемый надеждой. А в растворённое окно всё лилась и лилась чудесная музыка Благовеста и весёлые, икрящиеся на солнце снежинки, быстро образующие на подоконнике маленькие яркие лужицы.
Собравшись, он ещё раз взглянул на икону и медленно, впервые за много лет, перекрестился. Затем резко рванулся, распахнул дверь и исчез из виду, забыв даже запереть её.
Ещё совсем недавно тоскливое и серое, а теперь удивительно яркое окно комнаты на миг высветило его промелькнувший силуэт, и вновь посыпало праздничными искрами. И если, высунувшись по пояс, выглянуть из него, можно увидеть угол дома, в ста метрах за которым расположена православная церковь, и, сосредоточившись, почти увидеть занесённые многолетним снегом крохотные следочки раскрасневшегося малыша, спешащего ранним рождественским утром в Храм Божий!
Сонно потянувшись на жёстком скрипучем диване, хозяин комнаты приподнялся на локте. Печальный взгляд глубоких серых глаз, подёрнутых дымкой и окружённых сеточкой мелких преждевременных морщин, привычно прошёлся по знакомому интерьеру и уныло застыл на опостылевшем пейзаже за окном, привлечённый, видимо, одиноким автомобилем, сердито прожужжавшим мимо с нахмуренным водителем и грязным лобовым стеклом. Рука машинально легла на пачку сигарет, так уж повелось, что не с молитвы, но с едкого, удушливого дыма начинался каждый новый день в этом доме.
В каком-то полузабытье курил он, глядя в никуда, думая ни о чём, вспоминая прошлое ничто, и лишь обожжённые истлевшим окурком пальцы напомнили ему о зыбкой действительности. Стряхнув с одеяла пепел, он встал, прошёлся по большому овальному помещению, уставленному дорогой и новой аппаратурой, не очень дорогой и не совсем новой мебелью и переполненному совсем уж дешёвыми и старыми идеями, планами и мечтами юности, смешанными с табачным дымом и отчаянием неудачника, затаившимся по сумрачным углам подсознания призрачного бытия.
Пять шагов влево, шесть — вправо, и вновь он у надоевшего экрана окна, за занавесками которого один и тот же чёрно-белый фильм невесёлых будней. Первый этаж высотного здания имеет как свои преимущества (хотя, какие конкретно, — неизвестно), так и один огромный недостаток: он слишком далеко от неба. Вот и из этого окна можно было увидеть всё, что угодно, особенно, если любишь мрачно-серые картины, но только никогда не видно было неба.
Ненастье или солнечная погода на улице, снегопад или дождь, мороз или жара — всё это определялось отсюда лишь по вторичным признакам, как мокрый или дымящийся асфальт, хмурые либо весёлые лица прохожих, зонтики либо солнечные очки. Самих же туч, яркого солнца, причудливых облачков он из своего окна увидеть не мог. Это раздражало, нагоняло тоску, унижало, наконец. И на душе становилось пасмурно и холодно, сердце съёживалось, словно от укола увядающей искусственной розы, заточенной в придуманном подземелье большого города. Снова шаги босых ног по истёртому паркету, чирканье зажигалки, приглушённый кашель. Утренняя гимнастика самоуничтожения. Нет, дело, конечно, не в окне — пародии и не в сумраке январского утра, и не в отсутствии денег на хороший табак...
Широкий лоб, полуприкрытый полуседеющий прядью, сдвинутые к переносице брови, плотно сжатые потрескавшиеся губы, трёхдневная щетина щёк — одним словом, лицо, пытающееся изобразить подобие мысли. И только глаза всё такие же отсутствующие, блуждающие, будто и хотят сказать о чём-то, да вот только говорить, собственно, не о чем. И думать не о чем и незачем. Ещё два-три неуверенных шага, и он устало повалился в постель, точно не раннее утро, а поздний вечер, венчающий собою плодотворный день, распахнул объятия усталому труженику. Ощущая почти физическое утомление, он сомкнул веки с некогда длинными ресницами. Перед мысленным взором понеслись полузабытые лица, обрывки фраз и попыток поступков его надуманной виртуальной жизни. Напрягшись, он попытался погрузиться в спасительные воспоминания детства, что делал всегда, когда становилось плохо, а плохо, сколько он себя помнил, ему было слишком часто.
Воспоминания не каких-то конкретных событий, а просто детства с его солнечными зайчиками, зелёной травкой, рождественской ёлкой, с запахом мандаринов и домашних пирогов и теплом бабушкиных рук, мягких и нежных, любящих. Бабушка... Это был самый светлый островок в океане искусственного хаоса его внутреннего мира, спасительным лучом надежды, освещающей сумрак.
В памяти который уже раз возник уютный уголок его детской с мягким вечерним светом большого абажура и засыпающими игрушками. Маленький мальчик с открытым ртом и округлившимися глазами, внимающий давним рассказам бабули про замечательных людей из загадочной книжки под названием «Жития святых». Детская ручонка иногда сжимает нательный крестик, а иногда тянется под подушку, нащупывая иконку Пресвятой Богородицы. И на душе светло и покойно, и в то же время радостно и волнительно. Потом бабушка тихо крестит, целует его и уходит, мягко притворив дверь. А он в полусне, полуреальности представляет себя на коне Святого Георгия, поражающим страшного змия...
Широко улыбнувшись и вдруг болезненно сморщившись, хозяин комнаты поглубже зарылся в одеяло, словно пытаясь перенестись в райские сны сказочного детства, будто не понимая, что это уже почти также невозможно, как и увидеть небо из его окна. «Невозможное человекам возможно Богу», — всплывает вдруг в памяти евангельская мудрость. И вновь картина из прекрасного вчера: он семенит по скрипучему снегу, с трудом переставляя ножки, держась за бабушкин подол. Ещё темно и холодно, но идти недалеко: за углом их дома небольшой храм, приветливо распахнувший врата в ожидании маленького человечка. Он чётко помнил то удивление и восторг, когда небольшая церквушка буквально вырастала и светлела прямо на глазах во время праздничных богослужений. Особенно в Рождество, когда величавая тишина и полумрак храма, прерываемые приглушённым гулом прихожан и яркими лучиками лампадок, постепенно сменялись торжеством, светом и песнопениями, когда сердечко готово было выпрыгнуть от восхищения и сдерживаемых слёз. Потом он узнал, что ощущения эти называются благодатью, потом забыл, что узнал, а после стал забывать и ощущение. Но самыми поразительными были звуки колокольни, сперва набатом одинокого колокола, сзывающие людей, а затем яркими переливами неземной музыки, заполняющие юную душу ликованием праздника...
Будучи натурой чувственной, он очень тонко реагировал на мелодии, и многие события в его жизни ассоциировались у него с теми или иными музыкальными произведениями. Вот и сейчас, воссоздав в памяти лучшую музыку, что когда-либо слышал, — колокольную, он почти физически погрузился в те далёкие светлые времена...
Словно один из евангельских пастухов, первыми узнавших благую весть о рождении Богомладенца, спешил он домой поделиться великой радостью, теплом горящих свечей и светом молитвенного огня.
Не будучи в состоянии выразить переполняющие детское сердце чувства словами, он весь день прыгал и смеялся, баловался и мешал взрослым. А рождественская ночь чудес продолжалась у праздничной ёлки, под которой, он это точно знал, Дедом Морозом — праобразом Святого Николая Чудотворца — обязательно приготовлен подарок для него...
Ещё сильнее съёжившись под одеялом, хозяин комнаты застонал, подавленный мощью контраста между прошлым и настоящим. Напрягшись изо всех сил, стараясь удержать ускользающие светлые образы, он попытался хотя бы мысленно вернуть спасительную песню церковной звонницы.
И у него получилось: вновь торжество Рождества Христова заиграло переливами и красками чуда в его истерзанной душе. Он открыл глаза, готовясь к возвращению к серости и горько-сладкой боли в груди, но, странное дело, колокольный перезвон не утих, как это обычно бывало. Он резко сел, затем вскочил с дивана. Да, всё верно, из ненавистного окна лились столь дорогие его сердцу звуки. На миг, показавшийся вечностью, он замер, потом бросился к окну и распахнул его. Яркое морозное солнце и хоровод узорчатых снежинок встретили его рождественской свежестью. А главное — небо, такое желанное и обычно такое далёкое, ударило по нервам, отражённым Благовестом звонницы.
Ошеломлённый, почти ослепший и оглохший, он бросился к столу, лихорадочно перебирая и бросая на пол ворох бумаг из неоконченных статей и рассказов, словно обрывки неудавшейся вчерашней жизни. Вот он — календарь, и точно: седьмое января! Вновь полетели из ящиков стола письма и заметки, ежедневник, покрытый плотным слоем пыли, и, наконец, он нашёл икону, ту самую, из-под детской подушки — Пресвятой Богородицы «Семистрельница». Сжав её в руке, он судорожно начал одеваться, потом бросил, подбежал к окну, будто не веря собственным глазам, выглянул из него, затем вновь вернулся к одежде. Куда спешил он? В храм! А может, уже поздно? — резануло вдруг. Слишком много воды утекло, смывшей, казалось, остатки всякой надежды. Он пошатнулся и обмяк. Но тут воспоминания притчи «о работниках единонадесятого часа» вновь вдохновили его. Так прыгал он по комнате, то останавливаясь, то снова суетясь, то боримый сомнениями, то окрыляемый надеждой. А в растворённое окно всё лилась и лилась чудесная музыка Благовеста и весёлые, икрящиеся на солнце снежинки, быстро образующие на подоконнике маленькие яркие лужицы.
Собравшись, он ещё раз взглянул на икону и медленно, впервые за много лет, перекрестился. Затем резко рванулся, распахнул дверь и исчез из виду, забыв даже запереть её.
Ещё совсем недавно тоскливое и серое, а теперь удивительно яркое окно комнаты на миг высветило его промелькнувший силуэт, и вновь посыпало праздничными искрами. И если, высунувшись по пояс, выглянуть из него, можно увидеть угол дома, в ста метрах за которым расположена православная церковь, и, сосредоточившись, почти увидеть занесённые многолетним снегом крохотные следочки раскрасневшегося малыша, спешащего ранним рождественским утром в Храм Божий!
Марат Габуев